January 10th, 2012

Encore...

…Дождь яростно барабанил в окна, тщетно пытаясь обратить на себя внимание монсеньера архиепископа – но его преосвященство Норбер как сел после обеда в дубовое кресло с резными подлокотниками в виде грифонов, так и сидел, и даже не взглянул ни разу в окно, и самого пустякового замечания не отпустил по поводу дождя и ветра. Да и какая разница, что там, за окном, если тут, в замке, тепло, сухо и уютно!
В покоях, где некогда смеялся раскатистым смехом, радовался жизни, носил на руках свою Изабеллу граф Арман, теперь его преосвященство Норбер перелистывает Dialogus miraculorum Цезария Гейстербахского, дабы выбрать подходящий Exemplum для проповеди о пагубности смертных грехов – зависти, алчности, предательства, и о заповеди «не убий», горят толстые восковые свечи, жарко пылают дрова в камине, и стены завешаны коврами, и на кресле, под архиепископской спиной и объемистым задом – бархатные подушки, и под ногами у его преосвященства резная скамеечка. В простенке между окнами – резное дубовое распятие, огромное, в человеческий рост – Норбер сидит к нему спиной и наплевать Норберу на страдальческий и укоризненный взгляд деревянного Иисуса. Справа от кресла – резной столик темного дерева, на нем – кованый, в виде дерева, увитого виноградной лозою, канделябр на семь свечей, серебряный кубок и кувшин, из которого Норбер время от времени подливает себе вина – это доставляет ему удовольствие, да к тому же он боится, как бы слуга по неловкости не расплескал драгоценный сок бургонских лоз. Тут же, на чеканном золотом блюде – сладкие поздние яблоки и груши, сушеные сливы, орехи – дабы доброе вино было чем закусить.
Возле самой скамеечки примостился, скрестив ноги, на подушке верный Филибер, ставший из юнца мужчиной, но так и не снявший с лица слащавую улыбочку. На коленях у него – дощечка, на ней лист бумаги и оловянная чернильница в виде яблока. Филибер, как подобает почтительному слуге, сидит опустив голову, уткнувшись в лист, где аккуратным почерком записано несколько неоконченных фраз, но время от времени устремляет на его преосвященство взгляд, полный умильного ожидания, будто пес, которому хозяин может бросить – а может и не бросить! – косточку или кусочек мяса.
«Да, пожалуй, вот из этого кое-что доброе выйдет», - наконец произносит Норбер, кивая головой в такт своим мыслям, в такт латинским чеканным строкам, выведенным на белом пергаменте, истории о том, как некоему горожанину явился его усопший родственник и просил помолиться о его грешной душе, ибо стал он от пламени адского чернее угля. И Норбер, помедлив и собравшись с мыслями, начинает диктовать проповедь, слова переливаются, как драгоценный шелк парадного архиепископского облачения, журчат и струятся, как доброе вино из бочки в кувшин, сыплются, как полновесные золотые в кошелек его преосвященства, о да, после этой проповеди простецы понесут в церковь богатые пожертвования… Ведь не найдется среди Норберовой паствы такого, кто не убоялся бы адских мучений – будь он хоть храбрейший из рыцарей! Филибер, склонившись над бумагой и весь обратясь в слух, выводит слово за словом, осторожно, боясь локтем нечаянно сверзить на ковер чернильницу.
Но что это?! Рука, держащая перо, больше не повинуется Филиберу! Перо вырывается и размашисто, наискосок через весь лист выводит: покойный Норбер де Луаньи. Филибер, застыв, как статуя с соборного портала, смотрит на это новое mene tekel fares, безнадежно упустив нить архиепископской мысли. Потом, решившись, неуклюжим нарочитым движением опрокидывает на лист чернильницу. И слышит у себя за спиной приглушенный смех.
- Над чем ты смеешься, сын мой? – недовольно вопрошает архиепископ с высоты своего сана и резного сидения, сдвинув брови и опустив в надменной гримасе углы большого, толстогубого рта, которым старый чревоугодник сегодня с таким смаком, с таким знанием дела вкушал жареное мясо с розмариновым соусом, куда повар щедрой рукою всыпал и перец, и гвоздику, и мускатный орех, - от этой гримасы обрюзгшее лицо прелата делается похоже на морду алана-мясника . – Господи помилуй! – восклицает его преосвященство, увидев расползающуюся по листу безобразную кляксу. – Да ты же всю мою проповедь загубил, болван!
Грузная туша Норбера воздвигается из кресла – книга падает на пол, Филибер, забыв про свои перепачканные руки, бросается было подать ее монсеньеру, но тот все же успевает наклониться и спасти творение Цезария Гейстербахского.
- Боже милосердный, даруй хоть толику разума сему сущеглупому созданию!
- Mea culpa, Domine, сonfiteor… - лепечет, заплетающимся языком бедный секретарь, пытаясь неуклюжей латынью задобрить разгневанного хозяина, – а чей-то насмешливый голос вторит ему: Requiescas in pace!
- Что?!! Что ты сказал?!
- М-м-ой грех… К-к-каюсь… - Филибер поднимает на монсеньера широко распахнутые, полные ужаса и недоумения глаза.
- «Каюсь…» - язвительно передразнивает его священнослужитель. – Я смотрю, ты знаешь латынь так же хорошо, как бараны поют псалмы! Вон с глаз моих, воплощение невежества! И пока не позову, чтоб духу твоего не было здесь!
Секретарь, кое-как собрав дощечку, бумагу и чернильницу, кидается опрометью вон, с разлету натыкается на стол, кувшин опрокинулся, кубок свалился на пол, вино льется на ковер, тяжелый канделябр устоял – но свечи из него посыпались - в винную лужу, и там погасли, шипя, вроде бы, все погасли, на счастье бедняги Филибера, который наконец-то убежал – должно быть, вниз, на кухню, где на стенах, как маленькие солнышки, блестят начищенные медные кастрюли, сковородки и затейливые формы для пирогов, где в очаге жарко пылают дрова, а вокруг очага суетится румяный толстяк-повар с поварятами, готовя ужин для его преосвященства; где тепло и весело, где все просто и понятно, и никакой латыни, и всякая вещь беспрекословно повинуется держащей ее руке.
А вслед Филиберу раздается все тот же издевательский смех.
- Он еще и смеется! – будто с кафедры, гремит архиепископ, возмущенный донельзя. – Нет того, чтобы оплакивать глупость свою несусветную, для коей любое ученье – что жемчуга для свиньи!
Но топот Филибера по лестнице уже стих внизу. Архиепископ один в покоях – освещенных теперь только пламенем камина. Надо бы позвать кого-нибудь, чтобы прибрали тут все – подобрали свечи, замыли винную лужу и чернильные пятна на ковре. Норбер, все еще прижимая к округлому пузу книгу, тяжело шествует к двери. Но дверь оказывается запертой! И поленья в камине как-то очень уж быстро догорают. Темно становится в комнате. Жутко. Да еще и дождь колотит в окна – будто отряд алебардиров просится на постой! И смех за левым плечом:
- Ну и кого ты звать собрался? Для чего слуги покойнику?
- Кто здесь?!
- Мертвецы, Норбер. В Луаньи – мертвецы, - отвечает голос, все с той же страшной насмешкой.
- Господи помилуй! Эй, кто-нибудь! Филибер! – жалко сипит монсеньер архиепископ, отчаянно колотясь всей тушей в дверь – снаружи заперта, не вышибешь! - Да куда же вы подевались все?!!
- И вправду, где же они все, Норбер? Где твой брат Арман? Где супруга его, Изабелла, а? – спрашивает голос, тихо и вкрадчиво. – Молчишь, бочка ходячая, вино с салом вперемешку… А где Анри, сын Армана и Изабеллы? - у монсеньера воздух встает колом в горле от этих слов, а главное – от этого голоса, в котором нет ничего живого, плотского, человечьего.
- Во имя Господа, кто здесь?!! Покажись!! – прелат вертит головой, озираясь, но в комнате по-прежнему никого.
- Ты – покойник, Норбер.
- Vade retro, Satanas!! Я жив! – у прелата наконец прорезался голос.
-Жив? – насмешливо переспрашивает невидимый собеседник – из камина? Из-за портьеры? – Вот брат твой Арман был жив. И супруга его Изабелла. И их сын Анри. Они жили в Луаньи. Они были счастливы в Луаньи. А ты им завидовал. А ведь зависть есть смертный грех – не об этом ли ты только что сочинял проповедь, а, Норбер? И ты их убил. И теперь они все покоятся здесь – Арман, Изабелла, и добрая старая Мартон… И Анри ты тоже убил – ведь кто вступает в Орден, умирает для мира! Вот и считай, сколько мертвецов. Луаньи был дом – а ныне склеп! Ты избрал жилищем склеп - значит, ты – покойник, архиепископ! – комната по самый потолок наполняется издевательским смехом, и будто разом изо всех углов несется, из потухшего камина пыхает, по окнам барабанит тугими литыми каплями – ты покойник, Норбер!
- Свят-свят-свят… - бормочет ополоумевший от страха толстяк и кидается в темноте туда, где должно быть распятие. Оно и вправду обнаруживается на своем месте, дрожащие руки архиепископа радостно нащупывают прохладное гладкое дерево креста, выпирающие ребра резного Спасителя, холодные шляпки гвоздей. Норбер опускается на колени, точнее, тяжело оседает на ковер, скользя руками по распятию, он лихорадочно пытается вспомнить молитву об изгнании нечистого… о покровительстве Господнем... Боже милосердный, да хоть какую-нибудь! Но всю латынь выдуло из головы, как ледяным ветром. А на место псалмов и проповедей, как утопленники, всплыли воспоминания.
- Изабелла… - шепчет архиепископ. – Арман…
- Ой, смотри, не призывай! А то восстанут – мало не покажется! – смех раздается прямо над головой у прелата. Хотя какой там, к черту, прелат – так, трясущийся мешок жира и страха, и струйки теплые противные бегут по ногам, а уж воняет, воняет! – Слышишь, ты, охотник до чужого добра? Тебе теперь одного меня за глаза хватит!
Норбер, дрожа всем телом, приподнимает голову – и видит распятие. Но теперь оно озарено холодным голубоватым светом. И свет этот исходит от громадной фигуры, раскинувшей руки на кресте. Но это не Спаситель! Это рыцарь, в кольчуге, в белой котте, с мечом на перевязи. Вот только креста на котте нет. Стоит, смотрит на съежившегося Норбера с высоты своего роста, будто из поднебесья, презрительно усмехается в светлые усы. Лицо воина вроде бы знакомо Норберу – но где архиепископ мог его видеть? И над головой его, на резной дощечке вместо положенного по канону INRI чернеет… HENRI!
- А-н-р-и… - читает архиепископ по буквам, будто школяр.
- Узнал, дядя Норбер?
- Анри… ты…?
-Да, дядюшка, я. Орден довершил то, что вы с дядей Шарло так славно начали!
- Но… Но… Так не бывает!!
- Отчего же, дядя? Ведь ты же мне и рассказывал про тень Самуила, которая являлась Саулу. Вот и считай, что я тебе за Самуила – тем паче, что надобность Саула тебе приперла: фу-фу… ну и несет! – Рыцарь брезгливо морщит нос. – Вот только я – не Самуил, и судьбу твою рассказывать тебе не буду. Это ты мне расскажешь. Ну, давай: от чего умер мой отец – ведь ты в ту ночь был у его постели! А мы с матушкой перед тем как раз тебя обрадовали: отец поправляется! Да, конечно, ты хотел его полечить… У тебя был хороший лекарь, дядюшка… Ты говорил… Мастер готовить зелья. А настойку спорыньи для матушки этот же монашек варил?
- Нет, нет… Анри! Что ты! О чем ты говоришь? Нет!! – бормочет Норбер – и опускает глаза. Но от призракова взгляда нет спасения – до костей прожигает.
- Да, да, Норбер, именно! Об этом и говорю, да! – передразнивает призрак. – А потом ты ей, одурманенной, нашептывал, что она должна отдать сына Господу… Ведь на нее находило, когда ты приезжал – не раньше и не позже! Ты лгал мне, что мои обеты – только игра, чтобы моя мать исцелилась… Она исцелилась – разом от всех болезней, так же, как мой отец! С помощью того же зелья!
- Нет, нет… Анри, что ты… нет… - глядя снизу вверх на незваного гостя, бормочет архиепископ. - Это… Это – Филибер, это он! Он по ночам лазил к ней в спальню – из моего окна, по карнизу… Это Филибер! Его, его растерзай, его забери…
- Филибер, значит, все придумал? – скалится призрак. – Да ты, я погляжу, совсем плох, дядюшка. Из ума выжил. Соврать толком – и то не умеешь. В прошлый раз у тебя складней выходило: возьму с собой в Париж, представлю его величеству… А луг с мельницей Ордену кто отписал? Привратник из твоей резиденции? Ты покойник, архиепископ – так хоть за гробом не ври! Ибо ложь есть грех! Впрочем, тебе за все, что ты натворил, все равно в адской смоле кипеть, так что грехом больше или грехом меньше…
- Анри! Выслушай!
- Один раз я тебя послушал – на всю жизнь хватило.
-Анри!!
- Анри больше нет, - качает головой призрак. - Есть Белый Дьявол. Это сарацины меня так прозвали, дядюшка, в Утремэ, куда твой дружок Шарло меня спровадил, а потом и наши, как от пленных услышали, переняли. А когда в ад явился – вся нечистая сила так и давай орать: «Белый Дьявол! Свой малый! Скорей, сюда!» - и все ко мне, с распростертыми обьятиями… Славный они народец, эти бесы… и в вине толк понимают… А уж как любят жаркое из архиепископа – только успевай подавать! А уж ежели недостойного служителя Божия да в котле дерьмокипящем, да начинивши ему дохлыми крысами брюхо, да с жабьею слизью, да с тухлыми яйцами, да в жиже болотной проварить хорошенько, да лет двести настаивать – это им самый смак, лучше некуда! – скалится призрак, облизывается - а Норберу от страха и отвращения перекручивает кишки. - Вот я и думаю: дай-ка угощу дружка Люцифера! Благо что и архиепископ на примете имеется! Ну, некогда мне тут с тобой, поднимайся, пошли, а то меня уже в преисподней на кухне заждались! Ну!!
Архиепископ пытается отползти от распятия, что-то невразумительно мыча и путаясь в длинном одеянии. Утыкается лицом в холодные плитки пола – и тут его выворачивает наизнанку.
- Ох, как славно-то! – хохочет ужасное видение. – Блюдо-то будет в собственном соку! Ну! Вставай, что ли! А то, может, тебя по кусочкам в адский котел перекидать? Смотри, я могу! – лезвие меча ерошит седые, слипшиеся от пота волосы Норбера, царапает тонзуру.
- Господи, помоги! Credo in unum Deum, Patrem omnipotentem, - слава Господу, вспомнилось, прорезалось, отыскалось, как монетка за подкладкой! - factorem caeli et terrae, visibilium omnium et invisibilium… - и тут Норбер чувствует: отпустило. Осторожно приподнимает голову. Глядит. Надо же! И впрямь исчез скалившийся с распятия призрак! Сгинул! Рассыпался! Благодарение Пречистой Деве!
Он как был на четвереньках, так и ползет, путаясь в полах мантии, к камину. Нужно разжечь огонь, мнится ему. Нежить боится огня, тепла, света. Ему нужен свет. Раздуть угли. Подложить дров. Дождаться, пока по ним запляшут веселые алые язычки… Крупная дрожь сотрясает все его тело, жир ходит волнами. Добраться до огня… зажечь свечи… позвать слуг, задать им взбучку - трусы, они все разбежались, бросили его! Впрочем, он же сам приказал не беспокоить его до ужина… Да, ужин! Но за мысль о еде тут же цепляется картина дерьмокипящего котла – и архиепископа снова рвет.
Пот заливает ему глаза, он жмурится, вслепую шарит вокруг себя, и радуется, когда обжигает руку, схватив горячий уголек – значит, камин тут, никуда не делся! Сейчас будет огонь – мирное, домашнее пламя, теплое, не то, которым стращал его выходец из преисподней! Кое-как протерев глаза рукавом, Норбер нащупывает в подставке полено, неуклюже, двумя руками, сует в камин, вороша угли – искорки вспыхивают, улетают в трубу. Еще одно поленце… еще… Пламя потихоньку разгорается, озаряя черную внутренность камина и трясущиеся Норберовы руки.
Разгорелось, жарко, весело, в трубе загудело. Норбер протягивает к пламени руки – согреться. Шумно выдыхает, будто из воды вынырнув. Свет. От камина светло. Толстяк наконец осмеливается оглянуться и прислушаться. Все как обычно – кресло, стол, распятие. Подсвечник. Дождь по ставням барабанит, как барабанил весь день. Не было ничего. Привиделось. Перекрестившись, Норбер снова с наслаждением протягивает руки к огню.
- Ну что? Идем, что ли, покойничек?
Стальная рука сгребла Норбера за шиворот, дернула вверх, бедняга рванулся, не помня себя от ужаса, потерял равновесие – и рукав его мантии угодил в пламя. Тонкая шерстяная ткань вспыхнула, огонь в секунду охватил полрукава, прелат, взвизгнув от боли, отчаянно замахал рукой – но огонь от этого только пуще разгорался и злораднее потрескивал, пожирая мантию, Норбер попытался содрать с себя горящее одеяние – тщетно!
Анри рванул было с себя плащ – сбить пламя, но на что годился тот призрачный плащ! Только перепугал рыцарь несчастного еще больше, тот кинулся от него, споткнулся, упал, покатился по полу, заходясь в крике – загорелся ковер… скатерть… подушки кресла… занавеси… вышитые ковры на стенах… Крик оборвался… «Но ведь это же не я его, я этого не хотел, - взмывая сквозь потолок, отчаянно уговаривал себя Анри. – Он сам… Так получилось…». А Белый Дьявол, усаживаясь на парившего над фамильной часовней Олоферна, оскалив зубы, прошептал: «Славная месть!».

Призрак летел над лесом, низко, так, что конь задевал копытами верхушки дубов и буков. Несся во весь опор – ветер бил в лицо, насквозь просвистывал голову и грудь, струи дождя ледяными копьями пронизывали от макушки до пят – и пламя, полыхавшее перед его мысленным взором, постепенно гасло. Но ведь все-таки нельзя было так, ведь Норбер живой человек… был… Призрака передернуло, будто пламя, пожравшее его врага, обожгло его самого. «Но ведь это случайность… Я этого не делал…». Но и погасить пламя толком не попытался – ведь ни занавеску, ни скатерть не схватил! Висел под потолком и смотрел, как горит заживо жалкий старик. «Ну и кто я после этого?» И вправду, подумал призрак – кто он теперь? Только Белый Дьявол – или все еще, хоть на малую толику, Анри?
Он прикрыл глаза – и перед ним опять встал замок, пламя, как свора ненасытных гончих, высовывало сквозь окна сотню острых красных языков, жадно слизывало дождевую воду с крыши, во дворе суетились люди – конюх, садовник, служанки, повар, и толстая кухарка стояла посреди двора, причитала и всплескивала руками, и все натыкались на нее… А Филибер вскочил на коня и ускакал. С Норберовыми денежками – что-что, а кошелек хозяйский он из сундука в спальне первым делом спасать кинулся, как только заглянул краем глаза в объятую огнем комнату и понял, что черта с два дождешься теперь награды и протекции от его преосвященства. И скакал хитрюга отнюдь не в сторону Руана. На Юг подался. Призрак проследил за ним – ну и пугнул слегка, так что теперь сладкомордый несся, должно быть, без оглядки, шпоря несчастного скакуна, и шептал, напрочь позабыв все другие слова: Белый Дьявол! Белый Дьявол!..